«Лурд» — произведение французского писателя и публициста Э. Золя (1840–1902).

Это один из романов антиклерикальной трилогии автора «Города». Он написан в 1894 г.

Также в трилогию входят романы «Рим» (1896) и «Париж» (1898). Французский город Лурд — очень популярный в Европе центр паломничества. Драма героя романа аббата Пьера Фромана, ищущего справедливости, дана как момент критики капиталистического мира, открывающей возможность примирения с ним. Сыновья аббата, который снял рясу, выступают в качестве евангелистов реформистского обновления.

Перу Золя принадлежат и такие произведения: «Радость жизни», «Творчество».


Эмиль Золя

ЛУРД

Первый день

I

Поезд катился по рельсам. Паломники и больные, скучившиеся на жестких скамьях вагона третьего класса, допели мелодию Аve maris Stella, которую они затянули, когда поезд отходил от орлеанского вокзала. Мария приподнялась на своем скорбном ложе и, волнуясь, заметила укрепления.

— Ах, укрепления! — радостно воскликнула она, несмотря на свои страдания. — Наконец-то мы выехали из Парижа!

Сидевший напротив отец Марии де Герсен ответил улыбкой на ее радостное восклицание; аббат Пьер Фроман, смотревший на нее с нежностью любящего брата, невольно высказал вслух мысли, тревожившие его сострадательное сердце:

— В вагоне придется пробыть до завтрашнего утра; мы приедем в Лурд только в сорок минут четвертого. Больше двадцати двух часов езды.

Поезд отошел в половине шестого. Солнце недавно взошло и лучезарно разгоралось в прозрачной синеве ясного утра. Это было в пятницу, 19-го августа. На краю неба небольшие, как бы отяжелевшие облака предвещали удушливо знойный день. Косые луча солнца прорезали отделения вагона, наполнив его колебавшимися золотистыми пылинками.

Мария, вновь охваченная нетерпеливым волнением, прошептала:

— Да, двадцать два часа! Господа, как долго ждать еще!

Отец помог ей улечься в узкий ящик, похожий на желоб, в котором она жила уже семь лет. В багаж, в виде исключения, согласились принять две пары колес, которые отвинчивались и прилаживались, когда Марию вывозили на прогулку.

Заключенная между досками этого подвижного гроба, она занимала три места на скамье. Девушка опустила веки. Исхудалое лицо ее приняло землянистый оттенок; несмотря на свои двадцать три года, она сохранила хрупкость ребенка, казалась очаровательной в убранстве чудных русых волос, которые пощадила даже болезнь.

У ворота простенького платья из скромной черной шерстяной ткани висел билет от общины сестер милосердия, с номером и именем опекаемой. Мария сама пожелала проявить в этом свое смирение, тем более что ей хотелось избавить от расходов на нее родных, которые постепенно впали в большую нужду. Таким образом, она очутилась в вагоне третьего класса, в «белом» поезде, — в поезде труднобольных, самом скорбном из четырнадцати поездов, отходивших в Лурд в этот день. Кроме пятисот здоровых богомольцев, в этом поезде теснилось около трехсот несчастных, изнуренных болезнью, страданиями, мчавшихся на всех парах из одного конца Франции в другой.

Пьер пожалел, что его неосторожные слова огорчили больную. Он продолжал смотреть на нее взором растроганного старшего брата. Ему исполнилось тридцать лет; он был бледен, худощав, с большим лбом. Подготовив мельчайшие подробности поездки, он решил сопровождать Марию. Его приняли в члены помощники общества l’Hospitalite de Notre-Dame de Salut. На рясе Пьера значился красный с оранжевой каймой крест санитаров.

Де Герсен приколол булавкой к своему серому суконному пиджаку маленький пурпурный крест простых паломников. Он, по-видимому, чрезвычайно радовался путешествию, заглядывал в окна, то и дело оборачивал свое добродушное, птичье лицо с рассеянным взглядом; он казался очень моложавым, хотя ему перевалило за пятьдесят.

В соседнем отделении, несмотря на жестокую тряску, вырывавшую стоны из груди Марии, сестра Гиацинта встала со своего места. Она заметила, что молодая девушка не защищена от солнечного припека.

— Господин аббат, опустите-ка штору… Примемся за дело: нам надо устроиться, наладить наше маленькое хозяйство.

Сестра Гиацинта, в черном платье сестер общины Успения, смягчаемом белым чепцом, нагрудником и широким передником, бодро улыбалась, собираясь приступить к хлопотам. Небольшой рот, румяные губы, прекрасные голубые глаза, всегда светившиеся добротой, — все дышало в ней молодостью. Черты ее лица, быть может, не были красивы, — но это не мешало ей производить чарующее впечатление; стройная, высокая, с неразвитою грудью, закрытою передником, она напоминала мальчика с белоснежным цветом лица, цветущего здоровьем, веселостью и невинностью.

— Солнце уже припекает нас! Прошу вас, сударыня, опустите и вашу штору.

Госпожа де Жонкьер сидела в углу, около сестры милосердия. Небольшой дорожный мешок лежал на ее коленях. Она неторопливо опустила штору. Полная брюнетка, она еще сохранила привлекательность, хотя дочери ее Раймонде уже исполнилось двадцать четыре года. Госпожа де Жонкьер сочла необходимым, в видах приличия, поместить дочь в вагоне первого класса с двумя дамами-патронессами, госпожами Дезаньо и Вольмар. Сама же она, в качестве директрисы одной палаты в больнице de Notre-Dame des Douleurs, в Лурде, сопутствовала своим больным; снаружи, на двери отделения, колебался обычный аншлаг с ее именем, под которым значились и фамилии двух сопровождавших директрису сестер общины Успения.

Овдовев после того, как муж ее разорился, она скромно существовала с дочерью на ренту в четыре с небольшим тысячи франков, занимая квартиру, выходящую на двор одного дома в улице Вано, л вся отдалась делу благотворения. Она все свое время посвящала обществу l’Hospitalite de Notre-Dame de Salut; на ее сером шерстяном платье также красовался красный крест этого учреждения. Госпожа де Жонкьер принадлежала к числу самых деятельных ревнительниц его. Отличаясь характером не чуждым некоторого тщеславия, она любила внушать сочувствие и выслушивать похвалы. Ежегодные поездки в Лурд всегда радовали ее, доставляя удовлетворение и самолюбию, и влечениям сердца.

— Вы правы, сестра, нам пора устроиться. Я и сама не знаю, с какой стати вожусь с этим мешком.

Она положила ридикюль подле себя, под скамейку.

— Поглядите, — заметила сестра Гиацинта, — у вас в ногах стоит жбан с водой. Он стесняет вас.

— Нет, уверяю вас. Оставьте его, пусть себе стоит. Надо же ему стоять где-нибудь.

Затем обе женщины стали устраивать, как они выражались, свое хозяйство, чтобы с наибольшим комфортом прожить в вагоне сутки со своими больными. Они очень сожалели, что не могли включить Марию в свое отделение, так как молодая девушка не хотела, чтобы Пьер и ее отец сидели отдельно. Но через низкую перегородку ничто не мешало им переговариваться, установить добрые соседские отношения. Притом же весь вагон, пять отделений по десять мест, составлял как бы одну палату, движущуюся общую залу, которую можно было окинуть одним взором. Желтые деревянные доски перегородок, покрытый белой краской потолок придавали вагону йодное сходство с бараком; беспорядок, господствовавший вокруг, напоминал наскоро устроенный перевязочный пункт. Из-под скамеек виднелись миски, тазы, веники, губки. В поезд не принимали багажа в отдельный вагон; повсюду была нагромождена поклажа, чемоданы, жестянки, картонки со шляпами, пешки, разный хлам, перевязанный веревками; над сиденьями раскачивались от сотрясения вагона одежда, узлы, корзины, висевшие на медных розетках у окон. Больные, страдающие тяжелыми недугами, лежали среди этой ветоши на узких тюфяках, колеблясь от толчков, сообщаемых вагону грохочущими колесами; больные, которые могли сидеть, прислонились к перегородкам, подложив под голову подушки. По правилу, на каждое из отделений полагалось по одной надзирательнице. На другом конце вагона хлопотала вторая сестра общины Успения, сестра Клэр Дезанж. Здоровые паломники встают с мест, уже пьют и едят. В дамском отделении теснятся десять паломниц, — молодых и старых; все они одинаково жалки и некрасивы. Присутствие чахоточных не позволяло опустить стекла; становилось жарко; с каждым сотрясением несшегося на всех парах поезда в вагоне все больше сгущался невыносимый запах.

В Жювизи прочли молитву.

Пробило шесть часов, поезд промелькнул, как стрела, мимо станций Бретиньи. Сестра Гиацинта встала; она читала все молитвы, большинство паломников следило за ней по книжечкам в синей обложке.

— Молитва к Пресвятой Богородице, дети мои, — сказала она, улыбаясь с материнской ласковостью, производившей чарующее впечатление по контрасту с юностью сестры Гиацинты.

Вагон снова огласился многократными Аvе. Когда смолкли звуки молитвы, Пьер и Мария стали присматриваться к двум женщинам, занимавшим два остальных угла их отделения. Одна из них, сидевшая у ног Марии, имела вид мещанки; худая блондинка, лет тридцати с небольшим, она, по-видимому, состарилась преждевременно. Она старалась не обращать на себя внимания, не занимать много места; от ее темного платья, блеклых волос, исхудалого и грустного лица веяло глубоким одиночеством, безграничною печалью. Сидевшая напротив, рядом с Пьером, другая женщина такого же возраста, работница в черном чепце, с лицом, изможденным от нужды и горя, держала на коленях семилетнюю девочку, такую бледную и исхудалую, что ее можно было принять всего за четырехлетнюю. Девочка сидела с опущенными, посинелыми веками, с неподвижным, принявшим восковой оттенок, лицом. Она не могла говорить; уста ее издавали лишь тихий стон, каждый раз раздиравший сердце склонившейся над нею матери.

— Не скушает ли она немного винограду? — робко предложила молчавшая все время дама. — У меня есть виноград, он здесь, в корзине.

— Благодарю вас, сударыня, — ответила работница. — Она питается одним молоком, да и то с трудом… Я позаботилась захватить для нее бутылку молока.

Чувствуя, как и все несчастные, потребность налить свое горе, она рассказала свою печальную повесть. Ее зовут Венсан; муж ее, занимавшийся позолотным мастерством, умер от чахотки. Овдовев, она стала работать день и ночь иглой, чтобы воспитать свою обожаемую маленькую Розу. Но девочка заболела. Вот уже четырнадцать месяцев, как она держит ее так, на своих руках; дочь все слабеет, тает, как свеча. Однажды она, никогда не ходившая на мессу, вошла в церковь и, охваченная отчаянием, стала молиться об исцелении дочери. Там ей послышался голос, приказавший ей свезти дочь в Лурд, где Пресвятая Дева смилосердится над нею. Не имея никаких знакомств, не зная, как устраиваются паломничества, она вся предалась осуществлению своего плана; скопить, работая изо всех сил, денег на путешествие и купить билет; она уехала с оставшимися у нее тридцатью су и бутылкой молока для ребенка, не позаботившись запастись хотя бы куском хлеба для себя.

— Какою болезнью страдает ваша девочка? — спросила дама.

— Ах, сударыня, у нее верно детская сухотка. Но доктора называют эту болезнь по-своему… Сначала у нее появились легкие боли в желудке, затем живот вздулся, бедная девочка переносила такие страдания, что нельзя было смотреть без слез. Теперь живот опал; но она точно перестала жить, не держится на ногах от истощения и при этом постоянный пот…

Роза простонала, приподняв веки; мать побледнела, заглянула ей в лицо с чрезвычайным волнением.

— Сокровище мое, золото мое, что с тобой?.. Ты хочешь пить?

Но девочка уже закрыла свои, на мгновение взглянувшие, мутно голубые глазки; она даже не ответила и снова впала в беспамятство. Она казалась побелевшею в своем белом платье, — мать, движимая чувством скорбного кокетства, пожелала произвести эту бесполезную трату, в надежде, что Богоматерь скорее смилуется над беленькой и нарядной маленькой больной девочкой.

Помолчав немного, госпожа Венсан спросила:

— А вы, сударыня, вероятно, для себя едете в Лурд? По вашему лицу заметно, что вы нездоровы.

Дама всполошилась, встревоженно юркнула в свой угол и пробормотала:

— Нет, нет! Я не больна… О, если бы Господь смилостивился и послал мне болезнь! Я страдала бы меньше.

Ее зовут госпожа Маз, сердце ее поражено безысходным горем. Выйдя замуж по любви за красивого, цветущего молодого человека, она была покинута им после года счастливой жизни. Муж ее постоянно разъезжает, торгуя ювелирными вещами, зарабатывает много денег, пропадает по шесть месяцев, изменяя жене по всему пространству Франции, да возит с собою негодниц. А она обожает его, страдает так ужасно, что с горя ударилась в набожность. В конце концов, она решилась поехать в Лурд, чтобы умолить Пресвятую Деву исправить и вернуть ей неверного мужа.

Госпожа Венсан бессознательно чувствовала, что тут кроется глубокое нравственное горе; и обе продолжали смотреть друг на друга, — покинутая жена, изнывавшая от своей страсти, и мать, погибавшая от того, что умирал ее ребенок.

Однако Пьер слышал все, так же, как и Мари. Он вмешался в разговор и выразил удивление по поводу того, что работница не отдала в попечительство своей больной дочки.

Общество Notre-Dame de Salut было основано после войны отцами августинцами Успения, с целью содействовать общими молитвами и делами благотворительности спасению Франции и защите церкви. Вызвав к жизни большие паломничества, они, в частности, создали и неустанно расширяли в течения 30-ти лет ежегодное национальное паломничество в Лурд, происходившее к концу августа месяца. Таким образом, мало-помалу образовалась и усовершенствовалась обширная организация: значительные пожертвования собирались по всему миру, в каждом приходе вербовались больные, с железнодорожными обществами заключались договоры. Кроме того, видными деятелями явились сестры общины Успения и попечительство Notre-Dame de Salut, — грандиозный источник милосердия, — где мужчины и женщины, большею частью хорошего общества, под надзором директора паломничеств, ухаживали за больными, переносили их и заботились о поддержании дисциплины. Больные должны были подавать письменное заявление о принятии их в попечительство, которое за свой счет возило их и кормило на месте. За ними являлись на дом — и доставляли их туда же обратно; следовательно, им оставалось только запастись кое-какой провизией на дорогу. Большая часть больных, конечно, была рекомендована священниками или благотворителями, наблюдавшими за собиранием справок и точным записыванием их, за удостоверениями личности и докторскими свидетельствами. А затем больным уже ни до чего не было дела: они превращались в печальные тела, подвластные стараниям и чудесам в братских руках попечителей и попечительниц.

— Однако, сударыня, — объяснял Пьер, — вам стоило лишь обратиться к вашему приходскому священнику. Это бедное дитя заслуживало общих симпатий. Ее бы немедленно приняли.

— Я не знала этого господин аббат.

— Так как же вы поступили?

— Господин аббат, я взяла билет в месте, которое мне указала одна соседка, читающая газета.

Она говорила о билетах, продававшихся по крайне пониженным ценам паломникам, которые могли платить. Слушая это, Мария почувствовала великую жалость и отчасти стыд: обладая все-таки кое-какими средствами, она попала в попечительство, благодаря Пьеру, тогда как эта мать и ее бедное дитя, истратив свои несчастные сбережения, остались без гроша.

В это время, от более сильного толчка вагона, у нее вырвался крик.

— Отец! Умоляю тебя, подними меня немного. Я не ногу более лежать на спине.

И когда господин де Герсен усадил ее, она тяжко вздохнула. Поезд только что прошел Этамп, на расстоянии полутора часа от Парижа, но усталость уже чувствовалась от более горячих лучей солнца, от пыли и шума. Госпожа Жонкьер приподнялась и через перегородку стала утешать молодую девушку. Сестра Гиацинта, в свою очередь, также снова встала и весело захлопала в ладоши для того, чтобы могли слышать ее приказания во всем вагоне.

— Ладно, ладно! Перестанем думать о наших болезнях. Давайте молиться и петь, Святая Дева будет с нами.

Она сама начала петь молитву, по тексту, установленному для Notre-Dame de Louvres, и все больные паломники последовали ее примеру. Это были пять радостных таинств — Благовещение, Посещение, Рождество, Сретение и Обретение Христа. Затем все запели псалом: «Contemplons le celeste archange…» Голоса и покрывались шумом колес, и слышен был лишь глухой гул этого стада, которое задыхалось в закрытом вагоне, безостановочно катившемся вдаль.

Де Герсен, хотя и старался выполнять религиозные обряды, однако, никак не мог дождаться терпеливо, пока окончится пение псалма. Он то вскакивал, то снова садился. Наконец, он облокотился на перегородку и стал вполголоса разговаривать с больным пассажиром, сидевшим в соседнем отделении, прислонявшись к этой же перегородке. Господин Сабатье было около пятидесяти лет, он был приземист, с большой, совершенно лысой головой и добродушным лицом. Он уже пятнадцать лет болен спинной сухоткой, припадками которой страдал периодически; ноги его, разбитые параличом, отнялись безвозвратно. Жена, сопровождавшая Сабатье, передвигала ему омертвелые ноги, когда они, подобно свинцовым слиткам, утомляли его своею тяжестью.

— Да, сударь, вот в каком я положении!.. А прежде я служил преподавателем пятого класса в лицее Шарлеман. Сначала я думал, что у меня простой ревматизм. Затем появилась острая, стреляющая боль, точно от укола раскаленной шпаги в мускулы. В продолжение десяти лет болезнь постепенно одолевала меня, я советовался со всеми докторами, ездил на всевозможные воды; теперь боли сделались слабее, вот я не могу двинуться с кресла… И вот, я, который жил прежде, не заботясь о религии, вернулся к Богу: сознавая себя столь несчастным, я подумал, что Лурдская Богоматерь не может не сжалиться надо мною.

Пьер, заинтересовавшись словами больного, также наклонился над перегородкой и стал вслушиваться.

— Не правда ли, господин аббат, — страдания есть лучшее средство для пробуждения души? Я уже седьмой год езжу в Лурд, не отчаиваясь в своем излечении. В нынешнем году, я убежден, Пресвятая Дева исцелит меня. Да, я еще надеюсь ходить, и живу только этим упованием.

Господин Сабатье прервал свою речь, попросив жену передвинуть ноги влево; Пьер с удивлением смотрел на него, пораженный столь упорной верой у человека интеллигентного, принадлежащего к университетскому персоналу, обыкновенно закоренелому в вольтерьянстве. Каким образом зародилась и упрочилась в его сознании вера в чудеса?

По словам самого Сабатье, только тяжкое испытание могло вызвать эту потребность в иллюзии, этот расцвет вечно утешающей силы.

— Моя жена и я, как видите, одеты нищенски, потому что в нынешнем году я хотел превратиться в бедняка; я поехал ради уничижения, за счет благотворительного общества, чтобы Пресвятая Дева присоединила меня к числу несчастных своих детей… Однако, не желая отнять место у действительно нуждающегося, я внес пятьдесят франков в кассу Hospitality, — что, как вам известно, дает право предоставить участие в паломничестве одному больному по своему назначению. Я даже познакомился с этим больным, едущим на мой счет. Мне представили его перед отходом поезда, на вокзале. У него, как говорят, чахотка, он, на мой взгляд, совсем, плох, совсем плох…

Снова наступило молчание.

— Что же, пусть Пресвятая Дева спасет и его. Она может сделать все, — тогда я буду вполне счастлив. Она исполнит все мои желания!

Трое собеседников продолжали разговаривать, как бы уединившись около своей перегородки; заговорив о медицине, они перешли к романскому стилю архитектуры, заметив вдали, на холме, колокольню, при виде которой все паломники перекрестились. Молодой священник и его два спутника, увлеченные привычкой к размышлению, которую привило им образование, как будто забыли, что их окружают бедные, страждущие люди, неразвитые умы, подавленные скорбью. Так миновал час, паломники пропели еще два псалма, поезд миновал станции Тури и Дезобре; в Божанси они прекратили, наконец, свой разговор, услышав, что сестра Гиацинта, похлопав в ладони, запела своим свежим, певучим голосом:

— Parce, Domine, parce populo tuo…

И снова раздались звуки пения; голоса паломников слились в один аккорд, непрерывно оглашая вагон словами молитв, утоляющих скорбь, возбуждающих надежду, постепенно захватывающих страждущее сердце, томящееся жаждой милости и исцелений, за которыми эти несчастные пускаются в столь далекий путь.

Пьер, садясь на скамью, посмотрел на Марию; он заметил, что она побледнела, веки ее опустились. Тем не менее, по болезненному выражению ее лица он понял, что больная не спит.

— Вам хуже? Вы страдаете, мой друг?

— О, да, ужасно. Я не вынесу этого… эти постоянные толчки измучили меня…

Мария простонала, раскрыла глаза. Присев на своей постели, она в изнеможении стала смотреть на других страдальцев. В соседнем отделении, против господина Сабатье, поднялась со скамьи высокая девушка, Ла-Гривотт, лежавшая до тех пор неподвижно, точно мертвая. Ей было лет за тридцать; она ходила, переваливаясь, и производила странное впечатление своим круглым, поблекшим лицом, казавшимся почти красивым, благодаря вьющимся волосам и глазам, горевшим лихорадочным блеском. У нее была чахотка в третьем периоде.

— Послушайте, mademoiselle, — обратилась она к Марии осипшим, невнятным голосом, — как хорошо было бы теперь вздремнуть хоть малость. Но нет никакой возможности забыться, — мне так и кажется, что все эти колеса вертятся у меня в голове…

Несмотря на утомление, которое она чувствовала при разговоре, чахоточная упорно вдалась в подробное тесание своей жизни.

Она — матрацница, долго занималась, вместе с одной из своих теток, производством тюфяков, переходя из дома в дом, в Борея; она приписывает свою болезнь заражению от шерсти, которую расчесывала в молодости. За последние пять лет она обошла все парижские больницы. О знаменитых докторах ока говорила, как о близких знакомых. Сестры общины Ларибуазьер, заметив, что Ла-Гривотт страстно увлекается религиозными обрядностями, уверяли чахоточную, что Пресвятая Дева ожидает ее в Лурде и исцелит ее.

— Нечего говорить, что я нуждаюсь в ее помощи: они уверяют, что у меня одно легкое никуда не годится, да и другое немногим лучше… Знаете, — каверны… Сначала у меня болело между плечами, я отхаркивала мокроты. Затем я исхудала до такой степени, что страшно было смотреть. Теперь я постоянно обливаюсь потом; от сильного кашля у меня точно обрывается сердце, я не могу отхаркивать мокроту, — она слишком густа… И, как видите, ноги не держат меня, я ничего не ем.

Кашель заставил ее умолкнуть; она задыхалась, посинела.

— А, все-таки, я не хотела бы поменяться с миссионером, которого поместили в другом отделении, за вами. У него то же самое, что у меня, но в худшей степени.