title
cover

Информация
от издательства

Художественное электронное издание

18+

Художник Валерий Калныньш

Жемойтелите Я.

Смотри: прилетели ласточки : повести / Яна Жемойтелите. — М. : Время, 2019. — (Интересное время).

ISBN 978-5-9691-1839-1

Это вторая книга Яны Жемойтелите, вышедшая в издательстве «Время»: тираж первой, романа «Хороша была Танюша», разлетелся за месяц. Темы и сюжеты писательницы из Петрозаводска подошли бы, пожалуй, для «женской прозы» — но нервных вздохов тут не встретишь. Жемойтелите пишет емко, кратко, жестко, по-северному. «Этот прекрасный вымышленный мир, не реальный, но и не фантастический, придумывают авторы, и поселяются в нем, и там им хорошо» (Александр Кабаков). Яне Жемойтелите действительно хорошо и свободно живется среди ее таких разноплановых и даже невероятных героев. Любовно-бытовой сюжет, мистический триллер, психологическая драма. Но все они, пожалуй, об одном: о разнице между нами. Мы очень разные — по крови, по сознанию, по выдыхаемому нами воздуху, даже по биологическому виду — кто человек, а кто, может быть, собака или даже волчица... Так зачем мы — сквозь эту разницу, вопреки ей, воюя с ней — так любим друг друга? И к чему приводит любовь, наколовшаяся на тотальную несовместимость?

© Я. Жемойтелите, 2019

© «Время», 2019

Смотри: прилетели ласточки

***

— Какая у тебя шикарная жопа!

Это первое, что он произнес, когда они случайно столк­нулись возле Центрального рынка. Вернее, он ее просто догнал, увлекшись, как он признался, шикарной задницей, которая плыла впереди, и даже не сразу понял, что объект принадлежит Надежде Эдуардовне Балагуровой, завотделом «Северных зорь» и его бывшей жене.

На ней был короткий полушубок изумрудного цвета и кепочка, из-под которой выбивались выбеленные пряди волос. Было довольно тепло, поэтому Надежда Эдуардовна разгуливала без перчаток, проветривая хищные зеленые ноготки в тон полушубку и чему-то еще неуловимому, но безусловно существующему в ее облике или просто в окружающем пространстве.

— Ты же просто социально опасна, — Сопун раскатисто расхохотался. — Тебя надо на поводке водить.

— Да ладно. Кстати, здравствуй, — Надежда Эдуардовна, бывшая Наденька, умудрилась сохранить спокойствие, как будто ничего особенного не случилось. — Скажи лучше, как ты.

— Неплохо. Концы с концами свожу.

Вадим явно бодрился. Сразу было заметно, что жизнь здорово проехалась по нему. Похудел, спал с лица, усы, прежде задорно торчавшие по сторонам, поникли подобно чахлым колоскам. «Ему ведь не так много лет, — подумала Наденька, — если мне тридцать четыре…» Она знала, что Вадим закрепился в Москве и даже женился на вполне приличной даме из консерватории. Правда, как он мог выносить ее скрипичные упражнения по утрам, по вечерам и в выходные дни? Он, которого раздражали простые мелочи, он же мог психануть из-за ерунды. Однако ей, в сущности, до этого было мало дела. Наденька знала и то, что сценаристом Сопун так и не стал, зато еще в самом начале 90-х у него в Москве вышла книжка, повесть о бомжах и подкидышах времен развитого социализма под названием «Моя карьера», в смысле карьеры дворника в доме ребенка. Об этой книжке даже упомянули в местной прессе, что вот, мол, не оценили писателя в родном журнале, а он возьми да утвердись в Москве. И вроде бы даже намек на Наденьку был, что она именно не оценила. Ну, во-первых, она тогда еще не работала в «Северных зорях», а потом, как писателя она-то Вадима оценила сразу, особенно его «Ленту Мебиуса», которая была по-настоящему талантливой штукой. Да что теперь говорить! «Мою карьеру» она купила в магазине «Книгомир», ее многие тогда купили и прочли, книжка разошлась в считанные дни, это было известно, однако публичных отзывов не последовало. О бомжах вообще еще говорили мало, в провинции бомжи не считались темой для серьезной литературы. Потом, вполне в духе «Северных зорь» было замалчивать что-то действи­тельно талантливое, раздувая серость. Сама Наденька критику писать не умела, да и неудобно было как-то продвигать своего бывшего, ведь именно так и сказали бы, что бывшего родственника пиарит, который вдобавок ел человечину — легенда по-прежнему жила в народе.

— У меня отец умер, — сказал Вадим. — Вчера только похоронили. Он ведь так и остался в Петуховке. Огород бросить не захотел, врос в него, как в окоп. По осени скорую ему вызывали, лицом на грядки упал, так ведь лопату из рук вырвать не смогли, увезли в больницу с лопатой. Тогда вроде оклемался… — он говорил куда-то в сторону, вбок, почти не глядя на Наденьку. — Квартиру свою я сдаю. Деньги небольшие по московским меркам, а все же деньги…

Наденька тем временем удивлялась, какой странный получился расклад. То, чего Вадим так упорно добивался, оказалось вовсе не нужным. Сейчас, вспоминая давно прошедшее время и все хлопоты Сопуна по поводу этой квартиры, в которой он сперва заставил Наденьку прописаться, а потом, после развода, спешно выписаться, чтобы она, не дай бог, не оттяпала свою долю — ему в голову пришла такая же мысль, что и Шкатулочке… Так вот, вся эта беготня по инстанциям, собирание справок, разборки с ЖЭУ и странный взгляд сотрудницы паспортного стола: «Как это вы так просто хотите выписаться? Выписаться — и все?» — «Да, и побыстрее, пожалуйста. Мне есть где жить», — все это оказалось попросту зряшным. В осадок выпали только деньги, «небольшие по московским меркам». Деньги, конечно, всегда нужны, но не сама по себе квартира.

Вадим бросил старого отца в одиночестве. А Наденька вернулась к маме, и жизнь потекла по однажды заведенному распорядку, хотя с возрастом у мамы только усугубилась подозрительность. Она подслушивала ее звонки и бесконечно донимала Наденьку расспросами о том, кто это звонил, что ему конкретно надо и не собирается ли Наденька опять выйти замуж.

Замуж Наденька больше не вышла, хотя вроде бы и пыталась. Время от времени случались отдельные кандидаты, однако не выдерживали испытательный срок, и опять Наденька проводила будни и праздники у молчащего телефона. Это было порядком сложно, потому что хотелось мужского внимания, заботы, сильного плеча и т. д. — всего того, о чем писали в гламурных журналах, которые Наденька терпеть не могла за создание образа женщины-дурочки, однако в жизни всего этого действительно хотелось. А потом, когда телефон наконец оживал и на том конце провода реальная кандидатура предлагала встретиться, интерес ее быстро угасал, испарялся. «Это не тот мужчина, которого я ждала», — говорила она себе. Мужчины случались скучные, жадные, считавшие каждую копейку, а то и откровенно нищие, пытавшиеся прилепиться к ее видимому благополучию, неотесанные мужланы, стои­ло копнуть чуть глубже. И все как один почитали своим основным достоинством наличие члена — внушительного или не очень, что Наденьке казалось весьма смешным. То есть не само наличие члена, естественно. Смешным казалось то, что гордиться им было практически нечем, поэтому они и стремились самоутвердиться в постели.

А может, ей просто не хотелось посредственного счастья, такого, как у всех. Да и счастье ли это или простая иллюзия? Она еще никогда не встречала по-настоящему счастливых людей. То есть поначалу казалось так, что вот эта пара действительно счастлива. А потом вдруг оказывалось, что счастливца застукали с пассией в загородном домике, и он еще оправдывался, что все это произошло потому, что жена уделяла ему мало внимания, занятая своей карьерой.

— Ты не торопишься? Выпьем кофе? — предложил Вадим.

Она действительно не торопилась. Пятница у нее был творческий день, отпущенный редакцией именно для творчества, как будто можно творить четко по расписанию. Обычно случалось наоборот, что стихи приходили по-прежнему без уведомления, когда приходили, а в творческие дни Наденька занималась хозяйственными делами и полупраздным шатаньем по магазинам.

Они завернули в помещение Центрального рынка. Там в закутке было кафе, которое содержали азербайджанцы. Они довольно плохо объяснялись по-русски, но слово «кофе» знали и даже правильно склоняли, на удивление: «Вам черный кофе? С сахаром?» Наденька заказала без сахара — теперь фигуру приходилось беречь по причине раздавшейся кормы, которая далеко не всем нравилась так, как Вадиму. В кафе пахло прогорклым пальмовым маслом. Улыбка официанта являла миру золотые коронки как попытку улучшить замысел божий. Наверняка Бог наградил этого парня прекрасными здоровыми зубами, а парень решил, что золото еще красивее… И Наденька вскользь подумала, что человек вряд ли сам понимает, к чему действительно следует стремиться, увлекшись ложными ценностями. А потом вдруг оказывается, что в суете ускользнуло что-то очень важное, настоящее…

Кофе, кстати, оказался на удивление хорошим, даже с легким ароматом Востока, который, может быть, источали прилавки с пряностями, расположенные напротив, а вовсе не кофе, но это было уже не важно. Вадим рассказывал, что теперь пишет в основном для подростков 10—15 лет, то есть для детей до гормонального взрыва. В этом возрасте человек наиболее чист, искренен, и люди, которые сохранили в себе детскость до старости, ему тоже нравятся.

— А ведь у меня недавно сын родился! — его лицо внезапно озарила улыбка, и Наденька искренне обрадовалась известию. То есть именно тому, что жизнь сама вырулила, исправила зигзаг, который вел в никуда. Потому что у них с Вадимом никак не могло случиться общих детей. Наденька и Вадим сосуществовали в параллельных мирах и даже, как оказалось, сохранили друг к другу некоторую симпатию, но все равно были не вместе, не в одной связке.

— Как назвали? — уточнила Наденька, поздравив с прибавлением.

— Петром, в честь деда, — ответил Вадим, и Наденька бы не удивилась ответу, если б не знала предысторию.

Волосы Вадима порядком поредели, и шрам над ухом довольно ясно читался, особенно если приглядеться.

— Отец крепкий мужик был, негибкий. В свое время на Байкале работал.

— Да, я помню…

— Исследовал водную фауну. А потом там завод захотели построить, чтобы отходы прямо в Байкал сливать. Намеренно нашли рыбку, которая выживет и в помойке, и отцу велели исследование провести, будто бы отходы производства фауне никак не вредят. А он отказался наотрез. Ну и загремел из Академии наук.

— Да? Ты никогда не рассказывал.

— Я сейчас хочу написать об этом. Вообще об отце. При жизни, видишь, как-то не получилось. Да он и сам упертый был, говорю, с неохотой кололся.

Наденьке показалось, что Вадим ищет себе оправдание.

— А ты стихи пишешь, я слышал, — он как будто намеренно сменил тему. — Я даже некоторые читал. Хорошие стихи, искренние, и это я вовсе не из лести говорю…

Наденька знала, что не из лести: Вадим никогда не станет хвалить слабые вещи, но сама его похвала ей слегка польстила.

— Знаешь, однажды я бегал по чиновничьим кабинетам и банкам, искал кредит, чтобы тираж моей книжки был не пять, а десять тысяч экземпляров. Бегал-бегал, и все напрасно. Издерганный, злой, зашел на почту, чтобы получить двухтомник Ахматовой по подписке. Сел тут же на почте, стал читать и просто оторваться не мог. До сих пор помню одно стихотворение. Оно называется «С армянского».

 

Я приснюсь тебе черной овцою,

На нетвердых, сухих ногах,

Подойду, заблею, завою:

«Сладко ль ужинал, падишах?

Ты вселенную держишь, как бусу,

Светлой волей Аллаха храним…

Так пришелся ль сынок мой по вкусу

И тебе и деткам твоим?»

 

Ахматова написала его в 36-м, когда Льва Гумилева в очередной раз схватили. И я подумал, какой же пошлостью был занят сейчас. На что я потратил драгоценное время жизни! Кстати, ты напрасно так сильно красишься, — неожиданно заметил он. — Ты сама по себе красивая.

— Может, это просто желание спрятать настоящее лицо. — Ее ответ был вовсе не далек от истины.

Разговор зашел в тупик. Вадим сообщил, что побудет в городе еще некоторое время, надо переоформить на себя дом на Старой Петуховке.

Ближе к лету Вадим неожиданно появился в редакции, причем обратился не к ней, а к Саше-Сократу, который исполнял обязанности главреда за неимением других желающих занять это место. Вадим громко требовал в приемной зарегистрировать его рукопись, хотя рукописи уже давно никто не регистрировал, они приходили и уходили сами собой. Потом он говорил о чем-то с главредом за закрытой дверью, а потом исчез, и Наденька даже не поняла когда. Но в коридоре еще некоторое время витал запах старого дома и крепкого табака, струю которого Наденька уловила каким-то особым чутьем, тонким женским нюхом, и эта струя потянула за собой целый ворох ярких картинок...

На планерке Саша-Сократ объявил, что в следующем номере будет повесть Вадима Сопуна с рабочим названием «Повесть о настоящей собаке», хотя название придется изменить, чтобы никого не травмировать. И это было удивительно. Не перемена названия, а само решение напечатать Вадима Сопуна. Саша-Сократ был человек крайне осторожный, несмотря на отсутствие цензуры, диктата партийных органов и самих этих органов. Еще более удивительным было то, что повесть ставили в номер прямо с колес, не мурыжа полгода, как было принято в «Северных зорях», и никто активно не возражал.

Наденька рукопись прочла в тот же день и в один присест. Вадим писал о собаке своего детства, хвостатом друге, только звали его не Тузик, а более благородно — Цезарь. И от отцовского боевого товарища, который его съесть хотел, Цезарю удалось сбежать, и от живодеров. Смерть настигла его, когда герой уже вернулся из армии. Отравили Цезаря, вернее, он сам крысиного яду нажрался, потом умирал страшно, долго. Вот и пришлось герою пристрелить пса из отцовской винтовки, чтобы не мучился, все равно было не спасти. Сам отнес в карьер и выстрелил в сердце. И с отцом потом поминки справлял, как по боевому товарищу, потому что отец с Цезарем на охоту ходил, ценил его и даже по-человечески уважал.

«Отец был крепкий мужик, негибкий. А рыдал, как мальчишка. Хотя последняя его армейская должность, которая заставляла приводить в исполнение скорые решения военных трибуналов, гибкости не способствовала. Отнюдь. Сразу после победы союзники засыпали в Германию провокаторов из власовцев и оуновцев, переодетых в советскую военную форму. Оккупация территории побежденного противника — это вам не турпоездка в дружественную страну…»

Да что за человек Вадим Сопун! Наденьке припомнился вечер на Старой Петуховке — с водкой, бытовым матерком и рассказом о Тузике и боевом братстве. Может быть, Вадима вело желание исправить непоправимое, несправедливое, переписать набело отшумевшую жизнь? Или, более того, попытка взять отцовский грех на себя, что будто бы не отец Тузика погубил, а Вадим собственными руками. Перед кем тогда он хотел оправдать отца? Перед самим собой? Или перед всем миром? Наденька читала и думала: какая пронзительная, честная вышла штука. Цельная, как слиток. И чистая, как капля дождя на стекле. Что, если такой и предстает во временном отдалении любая человеческая жизнь, очищенная от будничной мути, сплетен, домыслов и откровенных наветов? Проступает главное — то, что человек жил в своем времени как мог и цеплялся за жизнь как умел. Ведь цепляются все — кто правдой, а кто неправдой. Петр Николаевич Сопун жил правдой — окопной, безжалостной и откровенно жестокой. До смерти носил под одеждой солдатское хэбэ — Наденька сама забирала его из петуховской прачечной, а похоронили его в сталинском кителе — об этом ей Вадим рассказал. Другого парадного костюма Петр Николаевич не знал, да и не хотел. Теперь зачахнут клубничные грядки в семейном огороде — последняя забота, которая ему оставалась. То есть клубника еще некоторое время будет цвести и плодоносить, не подозревая ничего плохого, пускать усы, стремясь распространиться по всему огороду, — это в ее характере. А потом клубнику задушит сорняк, но в этом году кричаще-алые ягоды еще будут попадаться в густой траве… Хотя при чем тут клубника?

Боль не отпускала до самой ночи. Хотя ведь это была не ее боль, а только отраженная боль Вадима, но, может быть, и ее тоже, и чувство вины перед Петром Николаевичем хотя бы за нелюбовь к старому шкафу, в котором висел его сталинский китель. Старый Сопун отождествлял этот китель с собой, он выражал его парадное «я», до которого им с Вадимом не было никакого дела. И еще неожиданно проросла тоска по той недолгой несуразной жизни на Старой Петуховке, качелям с опорой на пару старых берез, пьяными песнями за стеной и огромным шкафом с зеркальными дверцами…

 

Боль каблуком прижата лаковым

и перекручена бельем.

Я ведь тебя почти отплакала

и закопала. Над быльем

благословенными закатами

клубится морок заревой.

Моя любовь в асфальт закатана

и не проклюнется травой.

Мне жить, светить, как та стожильная

электролампочка, до дней…

До дна. Ты знаешь, я же сильная.

От этого еще больней.

 

Только не раскисать и не плакать! Она сильная, сильная, сильная! Захлопнув тетрадку, — стихи она до сих пор писала от руки, — Наденька выпила рюмку за упокой Пет­ра Николаевича и нырнула в холодную постель, зачем-то поставив будильник на семь утра, хотя завтра был выходной. Но ей хотелось с самого утра перешерстить свой архив, а заодно и прошедшую жизнь, чтобы еще раз пережить старую боль и превратить ее в нежность. Потому что это проще, чем найти новую любовь, за которой непременно последует новая боль.

***

Двухтысячные проросли, и вроде бы что-то должно было существенно измениться, но жизнь все равно крутилась вокруг одних и тех же людей. Они могли исчезать на не­определенное время, а потом возникали из ниоткуда, и Наденька уже думала, что людей удерживает вместе вовсе не привязанность, а скорей предопределенность, как будто это расписано заранее, кому с кем шагать рядом, и в этом даже чувствовался изначальный авторский замысел. А может, все было проще: маленький город есть маленький город, и нужно просто расширить свою орбиту, чтобы на ней появились новые люди. Наденьке это не удавалось. Стоило ей оказаться в метрополии, как тут же на нее обрушивалось огромное одиночество, и она остро ощущала собственную ненужность. Возможно, это обычная черта всех провинциа­лов, а она и была закоренелой провинциалкой, она все чаще так думала о себе, хотя ни с кем не делилась. Она все еще ожидала, что ее жизнь вдруг круто вырулит на новый виток, новый уровень. Как? Благодаря стихам, что ли? Надеяться на это было просто смешно, и все же…

Когда он неожиданно появился в редакции, Наденька поначалу решила не показывать носу из кабинета. Она слышала, как он разговаривает в коридоре и как смеется на басовых нотах, она узнала его по голосу и смеху. Но что он делал в редакции? Зашел по какому делу? Наденька вспомнила, что у него некогда было журналистское образование, однако много воды утекло.

Потом он сам открыл дверь ее кабинета, ввалился без стука и, сказав: «Привет», уселся прямо на стол. С короткой стрижкой он стал как будто бы больше похож на себя. Некоторые с годами становятся похожи на собственное привидение, а другие, напротив, вылепляются четче. Именно так и случилось с Кирюхой. Лицо его как будто ковали — брутальное, с суровыми складками между бровей. Вдобавок во рту недоставало зубов.

Он не так давно вышел из Вологодской колонии, где оказался «за сбыт и распространение» и куда по подписке поступали «Северные зори». По этой статье в колонии сидели далеко не урки, а люди вполне вменяемые и где-то даже интеллектуальные, употребляющие гашиш вкупе с занятиями восточной философией. Поэтому «Северные зори» там ждали с нетерпением, как привет с воли. Однажды так прямо по радио заявили: «“Северные зори” читают не только в библиотеках, но даже в колониях и тюрьмах».

— Почему у тебя в стихах одни несчастья и разбитые сердца? — спросил Кирюха, как будто они расстались только вчера.

— Специфика жанра, — Наденька пыталась не выдавать своего волнения. — Иначе нельзя.

— А я-то думаю, чего это я женщинам нравлюсь. А им просто необходимо страдание. И все же я не могу вообразить, что я тебе нужен.

«Сдался ты мне!» — подумала Наденька.

— Ты хорошо одета, тебе каждый месяц с неба падает копейка…

— Не с неба. Я на работу хожу, между прочим.

— Я тоже сперва устроился контролером в туалет при автовокзале. А потом меня сократили, и я пока на бирже как безработный, пособие получаю.

— Выходит, это тебе копейка падает с неба, а не мне, — Наденька зачем-то впуталась в этот бессмысленный разговор и уже сама понимала, что ее затягивает проклятая воронка, как тогда, во дворе магазина.

— Крутишься как белка в колесе каждый день. И тебе это нравится?

— Если я остановлюсь, уже не смогу начать сначала, — зачем-то опять ответила Наденька.

— Я-то ведь смог.

Что смог? Контролером работать в туалете? Наденьке так и хотелось обломать его глупую спесь, однако он, похоже, гордился своей биографией.

Кирюха сказал, что в тюрьме написал повесть о том, как сидел в тюрьме. И что все, кто успел ее к этому времени прочесть, плакали и в один голос твердили, что это бомба, которая может разнести прежние представления о литературе как о чем-то чрезвычайно занудном и трудно­читаемом, как вот эти ее стишки о разбитом сердце. Потому что надо не ныть, а самоутверждаться в любом месте, где б ты ни оказался по воле случая или начальства.

На этих словах Наденькино сердце действительно заныло.

— Ладно, оставь, я прочту, — она ответила устало, потому что ее действительно утомил этот бессмысленный разговор. Ничего особенного от Кирюхиной повести она не ждала.

— Прочтешь? Точно? — он пристально буравил ее глазами.

— Я же в редакции работаю, поэтому даже если не хочу, то прочту.

Он выложил на стол мятую, неаккуратную рукопись, всю в жирных пятнах, как будто на ней обедали.

— А в электронном виде нет? — спросила она по привычке и тут же поняла бессмысленность вопроса.

Кирюха пожал плечами.

— Ну, я дня через три зайду? — в глазах его сквозила надежда на грани отчаяния, хотя он наверняка не хотел себя выдать.

— Да, — коротко отрубив, Наденька уставилась в рукопись, давая понять, что говорить больше не о чем.

Кирюхина повесть начиналась с того, как заключенных везут в колонию в спецвагоне и какая пронзительная грусть стоит в глазах бритоголовых мужчин, когда они глядят из окон на случайных девиц на перронах промежуточных станций. Им нельзя покидать вагон, и от этого они чувствуют себя обманутыми.

«Как странно, обманутыми, — Наденька споткнулась на этом слове. — А разве они ожидали от тюрьмы чего-то особенного?»

Да, ожидали. Отверженность сперва отдавала романтикой и некой горделивой бедой, однако скоро обернулась банальной несвободой, внутри которой шла своя сокрытая жизнь. Смысл ее в основном состоял в том, чтобы перетерпеть саму себя, впрочем, большинство людей на воле практически так же ожидали, когда же кончится один день и начнется другой. Работа, паек, параша — и более ничего. Ну, еще изредка кино в качестве поощрения, во время которого, именно если показывали эротические сцены, мог случиться непроизвольный оргазм…

На этом месте Наденька наконец поверила, что текст написал Кирюха. Было в нем странное сочетание документальной точности, свойственной людям с журналистским образованием — они вообще почти не умеют выдумывать, — и бесстыдной развязности, свойственной Кирюхе Подойникову. Может быть, именно ее он в свое время называл непризнанием границ. А дальше следовало отступление о мире детства, который в тюрьме окончательно умирал. Но если человек вспоминал и писал о нем, это означало, что для конкретного заключенного этот мир не окончательно умер, а просто сбежался в горошину и затаился глубоко внутри, в самом средостении.

Рукопись отдавала пороком. Не смердела, но и не благоухала, запах порока был чем-то средним между тем и этим, подобный аромату прелой сирени перед началом ее увядания. Сюжет буксовал. Повесть представляла собой скорее физиологический очерк, причем уже в середине чувствовалась явная усталость автора, перебивка дыхания. Кирюха был спринтером, его хватало только на отчаянный рывок, марафонская дистанция оказалась ему не по силам.

«Очень жаль», — почти вслух произнесла Наденька, отложив рукопись. И все-таки это был другой Кирюха. Или же она плохо успела узнать его тогда. Да где там успела за несколько коротких встреч, во время которых они почти не разговаривали, а только потребляли друг друга, чувствуя в этом насущную необходимость. Теперь из прошлых свиданий и этой рукописи выплавилась странная физиономия любви. Кажется, когда-то очень давно Наденька смотрела французский фильм, который так и назывался — «Физиономия любви», так вот теперь она не могла подобрать происходящему иного названия, причем эта физиономия еще и намекала на возможное счастье, хотя трезвым умом Наденька понимала, что никакого счастья с Кирюхой состояться не может. Ну а с кем тогда может? Почему у нее до сих пор ничего не получалось с так называемыми нормальными людьми? Может быть, была в ней изначально несовместимость с тем, что считалось нормой?

Кирюха позвонил в редакцию через три дня и произнес явно заранее заготовленную фразу:

— Я имею нахальство думать, что родился только для того, чтобы написать эту книгу.

Наденька поняла, что Кирюха говорит это, полный надежды и страха. Ему полагалось добавить, что для сюжета необходимо, чтобы он умер. Это действительно во многом спасло бы сюжет, однако он ничего такого не сказал, и Наденька ответила довольно резко:

— Слушай, еще ни одни автор не заявил с порога: «Я вам тут очередную ерунду притащил». Сюда приходят исключительно гении…

Кирюха тут же повесил трубку. Однако в конце дня, покидая редакцию, Наденька заметила, что он стоит на противоположной стороне улицы и поворачивает вслед за ней лицо, как подсолнух за солнцем. Ей хотелось бежать от него куда глаза глядят, потому что все это было бессмысленно. С другой стороны, зачем бежать? Было ее смятение, вызванное глуховатым подспудным страхом неизвестно чего. Но если для нее это последний шанс родить ребенка? До сих пор у нее это тоже не получалось, хотя она уже давно не предохранялась и даже была готова к тому, чтобы родить без мужа. Зачем вообще нужен этот муж? Выросла же она сама без отца. Ведь выросла же! За несколько минут она успела придумать какую-то гипотетическую жизнь и даже прожить ее. Она создала фантом, в центре которого был Кирюха Подойников со стройной фигурой и широкими плечами. Ее толкала к нему странная сила, которой сопротивлялись разум и зависимость от общественного мнения. Она могла бы подойти к нему и сказать: «Да черт с ней, с этой рукописью. Признайся честно, что ты пришел ко мне». Однако она просто окликнула его, подошла и сказала выверенно невозмутимо, что он напрасно обиделся, все не так страшно. Начало вообще написано замечательно, а потом интерес постепенно уходит, потому что нет развития действия…

А он все время улыбался щербатым ртом.

Потом они мирно посиживали вдвоем на скамейке под кленами, и Кирюха рассказывал, что всегда хотел стать сам собой и наконец стал им в тюрьме, потому что не пожелал уподобиться ублюдкам.

— Вы тут все заботитесь о своей репутации, а мне уже не стоит думать о ней.

И Наденька подумала, что хотя бы в этом он абсолютно прав.

— Можно тебя поцеловать? — спросил Кирюха.

— Не здесь, — она ответила коротко и будто даже расчетливо. По крайней мере, ей самой так показалось, и она была немного зла на себя за то, что ввязалась в эту порочную игру, причем как будто бы по собственной воле.

Кирюха рассмеялся и спросил, кого она так боится. Наденька и сама не могла бы ответить на этот вопрос, кого конкретно. Она понимала только, что все свидетели их разговора, в том числе собаки, цветы и ласточки, становились их сообщниками, хотя они пока что ничего зазорного не совершили. Вообще ничего. Она уже собралась подняться и уйти, но внезапно резче ощутила собственную неприкаянность и пронзительное одиночество. И с ужасом вспомнила, что только вчера накрасила на ногах ногти, как будто заранее знала про Кирюху и хотела ему понравиться.

— Знаешь, любой предмет в мире для меня теперь означает совсем не то, что для тебя, — слепил Кирюха, и Наденька поняла, что он пытался при ней выражаться по возможности литературным языком, но это давалось ему с трудом. И